С Сашей я виделся только раз на флэту, на одном из московских сейшенов или, как теперь говорят, квартирников. Невысокого роста, очень живой, подвижный человек, явно интеллектуал с высокой социальной планкой протеста. Мы все тогда были хиппи, и Александр появился в Москве очень неожиданно, появился тогда, когда всё, что он пытался донести по сути было запрещено. Если кто его и слушал, так разве ж что студенчество и советский андеграунд. Он не был «системным» человеком в полном смысле, и в то же время был с хиппи, и они его поддерживали. Москва хипповая несколько иная, чем Питер и такому человеку, как Башлачев в московском пространстве места не было, думаю поэтому он в Ленинград и уехал. В Питере были тот самый воздух, та атмосфера для рока, которая и определяла всю неформальную линию того времени. Питерцы оказались смелее, дерзновеннее и свободнее, чем москвичи. Человек с акустической гитарой – рок-бард – это не московское, а - питерское. Тогда, при встречи, Александр мне показался каким-то надломленным и очень уставшим. Песни особого впечатления не произвели, опять же потому, что были слишком нервные, тяжелые, к тому же плохо спетые и плохо сыгранные. Пару лет спустя я неожиданно открыл для себя Башлачева поэта, точнее рок-поэта, но не певца и не музыканта, и с этим остаюсь по сей день.
Тогда, в середине 80-х, что-то пошло не по плану. Александр так и не смог вписаться в новые условия перемен нахлынувшей перестройки. При этом он не выявил в себе ничего подобного своему предшественнику - Владимиру Высоцкому, ушедшему из жизни несколькими годами раньше. Безусловно, столица искала таких людей, как они, ждала их, ей были необходимы идущие против течения самоубийцы, без них она проседала, хотя и безжалостно расправлялась со всяким вольномыслием. Не знаю стремился ли Башлачев быть похожим на Высоцкого, но сравнение с ним, бытовавшее в то время у почитателей было, на мой взгляд, притянутым и ничем неоправданным. Несмотря на некую общность, они были совершенно разными. Башлачев, в отличие от брутального Высоцкого, если и бунтарь, то романтичный, даже симпатичный, некий эльфийский Данко, вызывающий сочувствие и влюбленность у продвинутых представительниц человечества. Скорее это был… Есенин - простой, откровенно не отсюда человек, с необузданной претензией на свое место в той или иной столице, по провинциальному зажатый и даже стеснительный, а потому и не в меру смелый. Безусловно Александру не хватило времени, читая его стихи, слушая песни, хочется чего-то ещё, хочется больше и нового. И это бы произошло, если бы не известный всем фатальный росчерк на бланке судьбы. Он ушел рано - выбросился из окна: ушел, не сказав до конца и не сделав чего-то очень важного, ради чего взял в руки бумагу и ручку. Тем не менее его яркий и абсолютно очевидный талант поддержал и во многом определил параллельную культуру начала 90-х, ту, которую во всех отношениях можно считать не столь российской, сколько русской.
Размышляя о Башлачеве, его наследии, его малоизвестной, недолгой жизни, почему-то всегда вспоминается и Виктор Цой и в этом есть резон. Оба сыны одного времени: были смелы, писали стихи и музыку на собственные стихи, играли на гитаре, оба, получив допуск в свободу, так и не успели полноценно в ней прозвучать. И дело не в стадионах, не в радио или телевидение – дело в творческой зрелости, которой, каждый по-своему, были достойны, но не дожили, а жить было надо!
Тем не менее именно ранняя смерть, точнее гибель того и другого, в конечном счете и вывела обоих на ровную дорогу, не дав уйти в забвение, и сделав их достаточно влиятельными и именно своим искусством. Молодая смерть как ничто высвечивает талант, надолго оставляя его в памяти. И действительно, такие Александры и Викторы, как они, долго не живут, им нельзя, а потому они уходят внезапно, уходят невыносимо больно и трагично, оставляя тем самым навсегда неподдельный интерес к созданному ими, отливая таким образом тот самый колокол, о несуществовании которого всегда сожалел Саша Башлачев.
Как-то раз, я был приглашен своим знакомым, бардом Андреем Буяновым на квартирник в качестве гостя. Публика и выступающие были значительно моложе меня и все очень талантливые. Мое внимание привлекла одна девушка, и я предложил ей записаться в своей домашней студии. Звали её Ольга Лехтонен. В ее музыке и стихах я услышал то, о чем не успели сказать в свое время ни Виктор, ни Александр – услышал не только боль, но и такую необходимую всем нам любовь. "Только послушай меня, пару минут", - пела она и я слушал, слушал, слушал и благодарил её за невольное оправдание этих молодых, неотпетых смертей.
СОЛНЦЕ СВЕТИТ И РАСТЕТ ТРАВА, НО «ТЕПЕРЬ» ОНА НЕ НУЖНА
ТЕРЕНТИЙ ТРАВНИК
2020
Знал ли Виктор Михайлович Васнецов, создавая своих «Богатырей», что герои его полотна сойдут в народ и станут матрично применимы для множества форм, а подчас и содержаний. Вот и сегодня, глядя на картину, я угадываю в Илье, Добрыне и Алёше трёх безусловных лидеров отечественной рок-музыки: Гребенщикова, Науменко и Цоя. И если Борис Борисович – центральная фигура социальной действительности - возглавлял смысловой базис феномена советского рока, а Майк Науменко раскрепощал гребенщиковскую сакральность, делая её удобоваримой для сердец и умов среднего класса, то Виктор Цой вещал в интеллектуальном диапазоне где-то между продвинутыми школьницами и такими же учащимися техникумов и училищ. Последнее, вероятно, и объясняет столь высокую популярность Виктора во второй половине 80-х. Изъясняясь простым языком под нехитрые гармонии на гитаре, Цой добился того, что его песни стали петь и петь именно благодаря их понятности и простоте, потому как "если есть в кармане пачка сигарет, значит все не так уж плохо". В какой-то степени Виктор Робертович вынул из ажурного Борис Борисовича и конструктивного Михаила Васильевича (простите,Майка) то насущное, что так было необходимо среднестатистическому советскому тинэйджеру, и дал парню возможность этим пользоваться.
Трудно сказать, как бы сложилась творческая жизнь Виктора, если бы он не погиб, а потому и погибают такие ребята, дабы последующим своим существованием не перечеркнуть все, что они с таким усердием проповедовали. Смерть пришла и сделала свое дело, водрузив имя музыканта Цоя на должную высоту, ту самую, на которую попадают либо гении, либо гениальные аутсайдеры, покончившие с собой в те минуты, когда мир их не желал понимать.
Не могу сказать, что я хорошо знал Виктора Цоя, но общаться с ним мне доводилось. Бывал я и на его камерных выступлениях, где разрешалось слушателям курить и пить не только пиво, но и портвейн - напитки творческой молодежи тех лет. В отличие от самодостаточного аквариумиста Бориса Гребенщикова и отстраненного зоопарковца Майка, Виктор был, как мне тогда казалось, наиболее политизированным. Даже группа у него была с эдаким популистским названьицем —"Кино". Музыкант, не в пример снобам, быстро и со знанием дела вошел в перестроечное время и нёс себя в нём почти как апостол правды. При этом он не знал, а скорее угадывал верное направление ветра перемен и умело поворачивал свои корабли в сторону законного протеста, акцентируя на чем-то, ведомом только ему. Романтик-активист, быстрый и увлекающийся, талантливый и очень энергичный, Виктор оставался всё-таки в хвосте кометы, ядром которой был Гребенщиков, а продолжением — Науменко. Несмотря на желание и сопутствующую ему дерзость, Цою попросту не хватало опыта и лет, а потому старшие рок-коллеги имели куда больше возможностей. И все-таки Виктор вышел на сцену, да еще какую – в 70 тысяч зрителей— и запел, запел так же, как пел на прокуренных питерских флэтах: запел, а стадион внимал и поддерживал его, и это действительно было заслуженным.
Это мало известно, но Виктор неплохо рисовал. У меня долго хранился его рисунок, подаренный им мне по случаю очередной встречи. Манера необычная, близкая к карикатурному угловатому комиксу, о которой обычно говорят: в этом что-то есть. Позже рисунок отъехал к моей жене в Лос-Анжелес, где и исчез.
Первая песня, которую я услышал от Виктора в почти приватном исполнении, — «Алюминиевые огурцы». Откровенно говоря, она мне сразу не понравилась, кстати, текст песни напомнил его же манеру рисовать. Позже я слушал и другие песни, но до сердца они не доходили: мне постоянно чего-то не хватало в этом цоевском залихватстве, скорее всего лиричности и души. А душа у Виктора была, и она не просто лезла, а рвалась наружу, ей были необходимы стихия и действия, и он это ей, равно как и себе, безоговорочно позволял.
Виктор... погиб, что было почти неизбежным для его темпов жизни. Он разбился на машине 15 августа 1990 года. Помню, что новость я воспринял с грустью: для меня таким образом заканчивалась эпоха перемен, которых все мы ждали, но так толком и не начавшихся. Потом, через год, тихо и незаметно ушел из жизни Майк Науменко — и тоже в августе, а позже, и снова летом, в июле, — Сергей Курехин, далее — Гурьянов, барабанщик из группы «Кино», и опять летом… Помню, я тогда написал:
Музыканты умирают летом,
Умирают летом и поэты.
Как-то сразу умирают, где-то
В самом центре солнечного света...
За год до смерти Виктора я написал стихотворение , а следом - песню "Улитки и звезда" , и посвятил всё это ему, а далее — одноименную картину, которая хранится сегодня в домашней коллекции моего друга, врача Николая Ефремова, который обещал мне её вернуть, если я когда-нибудь женюсь повторно. В годовщину смерти Виктора Цоя моя группа исполнила эту песню на концерте и записала на магнитоальбоме (запись сохранилась), а само стихотворение представлено на моем официальном сайте. На флаерах (пригласительных билетах) была изображена именно эта картина. Кстати песня написана по ритмике в цоевской манере, которая мне не свойственна, но здесь оказалась на редкость органичной:
Улитки и Звезда
По мраморной сетке кафельной плитки
Ползут, улыбаясь, смешные улитки…
Чудесная ночь, улитки не прочь
Взглянуть на чудо – по слухам, оттуда
Упала с неба сегодня звезда…
Малиновый всадник преследует женщин,
Он жаждет покоя и мокрой рукою
Ставит печать на падшую знать,
Но вряд ли звездою он сможет упасть…
Они не ушли, они затаились.
Они будут рвать твои мысли на части…
Ты сделал панцирь, но и они изменились,
Теперь вдвое больше зубов в их пасти.
И каждый из нас раздвинул границы,
Но в этой драме есть новые лица –
Они чуют запах паленого мяса,
Они за тобою выходят на трассу.
Ты вдвое чаще встречаешь – нет…
Ты вдвое реже слышишь – привет…
И время сквозь пальцы уходит в песок…
Ты не веришь в чудо, но поверил в рок.
В каждом доме — своя правда,
У каждой птицы — свое небо,
В каждом камне — свое время,
Но только в любви нет исключений.
За каждым рожденьем стоит смерть,
Но мне никогда не привыкнуть к боли.
И каждый крест, стоящий в поле,
Вновь заставляет меня жить.
По мраморной сетке кафельной плитки
Ползут, улыбаясь, смешные улитки…
Чудесная ночь, улитки не прочь
взглянуть на чудо –
По слухам, оттуда упала последняя
С неба звезда…
1989
В то время некоторые слушатели видели в песне предчувствие гибели Виктора, акцентируя строки "Они чуют запах паленого мяса,
они за тобою выходят на трассу". В интервью я старался развенчать этот миф. Интересную обзорную статью именно об этой песне написал мой друг, переводчик Вадим Данилович Николаев, в которой выдвинул ряд неожиданных версий. Что касается меня, то свою версию о смысле песни и картины я изложил в книге "Осенний минор"
И Цой и Майк любили лето и пели о нем. Вспоминается, как на одном из квартирников (такого слова тогда не было), где мне довелось побывать, ребята по очереди спели про лето, и каждый — свою песню: и это было хорошо! Именно тогда я услышал впервые настоящего Цоя –подлинного романтика и трубадура советского и постсоветского времени. Эта была первая и единственная его песня, которую моя группа включила в свой репертуар. Для меня и по сей день она остается одной из лучших песен Виктора после «Солнечных дней»:
В городе плюс двадцать пять - Лето,
Электрички набиты битком,
Все едут к реке.
День словно два,
Ночь словно час - Лето.
Солнце в кружке пивной,
Солнце в грани стакана в руке.
Девяносто два дня - Лето,
Теплый портвейн,
Из бумажных стаканов вода.
Девяносто два дня - Лето.
Летний дождь наливает
В бутылку двора ночь.
Прошло тридцать лет со дня его гибели, но время смилостивилось и не только сохранило память о нем, но и позволило многим разглядеть его душу. Прошло три десятка лет, а он как будто и не умирал, а жил, мужал и наконец-то дорос до себя настоящего, не потеряв при этом своей удивительной непосредственности, которая позволила ему приблизиться к мечте всей его короткой, но необычайно яркой жизни - к поэзии - на расстояние вытянутой руки…